— Ты потуже, сестра, потуже затяни, — просит связист. — Не бойся…

Ошеломлённая в первые минуты — столько раненых сразу! — Майя мало-помалу начала успокаиваться. Да не так уж и много было раненых, и все они терпеливо ждали своей очереди. Она стала прислушиваться к разговору; высокий пехотинец ругал Ануприенко.

— Что ваш капитан? — недовольно говорил он.

— А что? — возражал Карпухин.

— Размазня, вот что. Разве так воюют? Фрицы прут, а ваша пушка молчит. Э-э, да что там говорить, подвёл ваш капитан, подвёл.

— Не пушка, а арудия. У нас арудия.

— Ну. арудия. Где оно? Почему не стреляло?

— С закрытой било. Это третье наше. А первое и второе — на прямой наводке у дороги. Разве они на левый достанут?

— Ну, пускай так, но только куда оно било, ваше, третье, вот ты что мне скажи. Огонь так огонь, нечего киселём кормить. Знали б, не надеялись.

— А может, ранило кого или сломалось что?

— Где это записано, скажи мне, чтобы на войне пушка ломалась?

— Не пушка, а арудия.

— Ну, арудия.

— Могло и снарядом разбить, а могло и просто затвор заклинить.

— Разбило, заклинило… это не оправдание!

— А потом-то прибавили огня. Так ведь?

— Потом не знаю, не видел.

— Но капитан тут ни при чем.

— Ладно, хватит про капитана, вон санитарка к нам идёт, дождались наконец.

К ним торопливо подошла Майя.

— Его сначала, — сказал Карпухин, кивнув на пехотинца.

— Чего там, все равно, — отозвался пехотинец. И тут же: — Ну, да ладно, давай…

Майя сняла с его головы повязку: под слипшимися седыми волосами кровоточила рваная рана. Разворачивая пакет, Майя приложила стерильные подушечки к ране и начала бинтовать. Пехотинец смотрел на неё удивлённо и недоумевающе, словно встретил знакомую, но заговорить не решился; санитарка была похожа на ту самую, которая служила у них в роте и потом куда-то ушла, дезертировала, как сказал старшина; но это случилось несколько дней назад и не здесь, так что пехотинец подумал, что ошибся, потому что мало ли бывает похожих друг на друга людей, да к тому же он плохо знал в лицо свою ротную санитарку. Майя же, перевязывая и торопясь, совсем не замечала этого взгляда пехотинца. Она была настолько поглощена работой, что если бы даже и посмотрела пристально на солдата, все равно не узнала бы его; её больше волновало другое — жив ли Ануприенко. Только что о капитане разговаривали Карпухин и пехотинец, и Майя, теперь подойдя к ним, намеревалась спросить, что они знают об Ануприенко и были ли на наблюдательном пункте? У пехотинца она не стала расспрашивать, решив, что Карпухин должен знать лучше; но когда она сняла с разведчика бинт и увидела, как искалечена его рука, сразу же забыла о капитане. «Карпухину ампутируют руку!» — ужаснулась она.

Она волновалась больше, чем сам Карпухин, и полушёпотом проговорила, успокаивая скорее себя, чем разведчика.

— Заживёт, ничего, заживёт…

И оттого, что санитарка так бережно перебинтовывала его руку, Карпухину стало легче; на какую-то долю минуты в локте прекратилась боль — во всяком случае, так показалось разведчику, — и он улыбнулся, но совсем не той весёлой, беззаботной улыбкой, какая всегда была у него на лице, а сдержанной, болезненно-печальной; когда Майя закончила перевязывать, он ласково поблагодарил её:

— Спасибо, сестрица.

Лежавший в углу раненый наводчик настойчиво просил пить, и Майя ушла к нему. Как только она отошла, высокий пехотинец вполголоса спросил Карпухина:

— Ваша?

— Кто?

— Санитарка.

— Наша, — медленно проговорил Карпухин с нескрываемой гордостью.

Но пехотинец опять подозрительно покосился на санитарку, потому что она была уж очень похожа на ту, которая неожиданно убежала из их роты.

В это время двое разведчиков принесли с наблюдательного пункта ещё одного раненого связиста:

— Сестра, принимай!

— Напирают немцы? — спросил у них Карпухин.

— Сейчас притихли, готовятся к новой атаке. Горлова убило.

— Горлова?!

— Осколком в голову.

— Вот и повидался с женой перед смертью…

Разведчики ушли. Карпухин теперь думал о Горлове.

Тесный блиндаж почти весь был заполнен ранеными. Если принесут ещё хотя бы двоих, разместить некуда. Майя видела и понимала это. Перевязывая связиста, она мысленно решила: тех, кто может двигаться самостоятельно, она пошлёт сейчас к машинам, а тяжелораненых потом перенесёт на носилках — не вечно же будет длиться бой! Потом на машинах их увезут в санитарную роту полка.

8

— Вот тебе и тишина, — задумчиво проговорил повар Глотов и, полуобернувшись, посмотрел в небо.

Звуки выстрелов раскатывались по лесу и, казалось, смыкались здесь, у красной стенки обрыва. Комки глины и чёрной земли срывались вниз, оголяя корни нависшей над оврагом дремучей ели.

— А утром было тихо, — как бы сам себе ответил Силок. — Так тихо — расскажи кому-нибудь, что на войне такое бывает, не поверят.

Под обрывом, прижавшись к самой стене, стояли машины. Водители прогревали моторы, и снег таял у выхлопных труб. Походная кухня дымила, бросая искры на ветви дремучих елей.

— Знаешь, о чем я думаю сейчас? — снова заговорил Глотов, обращаясь к бывшему санитару. — Кончится война — и столько работы будет, что в десять лет не провернёшь, потому что все разбито, разрушено.

— Рано загадывать, до конца войны ещё — ой-ей-ей!

— Закончим. Теперь-то наверняка закончим. В сорок первом ещё подумалось бы, а теперь что — наступаем, наша берет.

— В сорок первом не верил, что ли? — удивлённо спросил Силок.

— Всяко бывало.

— А я верил.

— Так чего же теперь?

— И теперь верю, но загадывать наперёд не хочу.

— Загадывай не загадывай, а чему быть — тому не миновать. Три года воюем. И под Москвой немцы были, и на Волге, и под Курском, и сколько, скажу тебе, поразрушили, сколько поразбили добра, не счесть. Как подумаю, как вспомню все, что видел, жутко становится. Так что я, Иван Иваныч, не загадываю, я, брат, говорю то, что есть на самом деле: кончится война, придёшь домой и засучишь рукава выше локтей. Понимаешь, что обиднее всего: работал человек, общество работало, копило, строилось, обживалось, и вдруг пришли откуда-то люди, не люди, а звери, фашисты, пришли, растоптали, и ты должен начинать все сначала, заново. А за что, про что? Нет ни с кого спросу?

— Есть спрос, — возразил Силок, встрепенувшись.

— С кого?

— С Гитлера!

— Хе, ты его хоть подвесь — сдохнет, на том и вся. Я тебе другое скажу: вот придём мы в Германию, разве удержишься? Обида, она, брат, гложет. А если по-человечески — так ли надо?.. Жить бы да жить, детишек растить да радоваться. Вот моя пишет, а что она пишет? Вроде, будто и хорошо все, работаем, а между строк почитай — эва! Трое малых, да хозяйство, да ещё ж и колхоз. Хлебушко-то с ветки не сорвёшь, ан в землю кланяйся до седьмого поту. А до войны, скажем, чем не житьё было? Все чин по чину. Самая что ни есть жизнь началась. И вот — на тебе!..

— За жизнь и бьёмся.

— И я о том. Пишет, значит, моя, а что пишет? Так, для успокоения. Не думал чтобы, не расстраивался. Бабы, они на это умный народ. Умеют. Молчат да делают, а горе в сердце носят. Смотри-ка, смотри: Опенька к нам!..

По склону оврага быстро спускался Опенька. Он почти бежал, прижимая к груди автомат. Полы шинели раздувались, вспорашивая снежок. Глотов и Силок удивлённо переглянулись и стали молча ожидать, когда подойдёт разведчик.

Ещё издали Опенька закричал:

— Подъем поварам!

Разгорячённое лицо его дышало паром, а синий шрам на щеке был особенно заметён.

— За поварами дело не станет, готовь котелок, — вставая, шутливо ответил Глотов. — Да торопись, а то, вижу, брюхо к спине присохнет.

— Не до шуток, — сказал Опенька, остановившись перед поваром и все ещё тяжело дыша от бега. — Капитан приказал вам немедленно идти к орудиям.

Но Глотов, все ещё считавший, что Опенька шутит, с весёлой улыбкой ответил ему: